По счастью, мы были у дверей Парных, и я втолкнул его на лестницу прежде, чем швейцарец успел подойти. Слава Богу! Не было сомнения, что, опоздай я на минуту, Парных поколотил бы неповинного бюргера и я тоже, потому что слишком уж у нас накипело и невмочь было переваривать невозмутимость туземного довольства.
Мы добрались до каморки Парных, и снова нам обоим показалось, будто мы заглянули в зеркало: на кровати сидел Кольнер, который прибрел с Лэнггассе, чтоб попросить у Парных капельку древесного спирту для горелки, на которой хотел сварить себе химический суп: у него еще оставалась одна плитка препарата Маджи. Он, подумав, согласился разделить ее с нами, но взамен потребовал своей доли картофеля; Парных зажег горелку и полез в шкаф за солью. Но, распахнув дверцы шкафа, он вдруг замер в полной неподвижности, а электричества было столько в нашей атмосфере, что замерли и мы с Кольнером.
Загорелое лицо Парных все вдруг так и распустилось, растаяло в улыбке, озарившей эту физиономию от одного уха до другого, и тот же маневр исполнили мы с Кольнером. Парных ринулся в шкаф, извлек из него свою меховую шубу и потряс мансарду ликованием:
— Вот она, спасительница, — наша, родная сибирская тетенька черно-бурая! Как же ей, спрашивается, своего красноярца да в беде не выручить. Ну и покажем же мы тутошнему племени, как пельмени варят. Погодите! До нового века не забудут. Айда!
И через четверть часа мы шли чинно по Парныхштрассе, и вся улица бежала за нами. Парных шел впереди, дымил папироской и приказывал толпе расступиться, по-русски, но с успехом. За ним мы с Кольнером торжественно несли саженный плед, на котором покоилась бережно уложенная парныховская тетенька черно-бурая. В ворот ее была воткнута ветка, а на ветке висел плакат с черной каймой и надписью готического склада на немецком языке: «В ломбард».
И за нами шли встревоженные обыватели, бежали школьники, несколько собак и даже один блюститель в форме. Никто из них никогда нигде ничего подобного не видел, а придраться было все-таки не к чему. По лицу блюстителя было видно, что он про себя на память бормочет все сто одиннадцать пунктов союзной конституции и никак не может найти подходящего; статское население растерялось совсем до потери соображения; растерялись даже собаки, которые, чуя по запаху, что вещи не краденые, в первый раз за свой собачий век не знали, как с ними поступить. И в то же время все чувствовали, что наша процессия — нечто незаконное, недопустимое, и возмущались и злились, а мы были в своей тарелке и ликовали, и Парных, ненавидевший швейцарцев, сиял как вымазанный маслом.
С каким шиком мы явились в столовую, где уже собралась вся колония в ожидании обеда! Я сейчас же вошел в читальню и отыскал библиотекаршу. Она, купно с другими четырьмя девицами, висела неподвижно над свежей книгой толстого журнала, и видно было, что все пятеро задыхаются не столько от тесноты, сколько от блаженства и мления, ибо журнал был из «хороших».
— Госпожа Перцова, — позвал я, зная, что библиотекаршу ничем горше не взбесишь, так как она не признавала «титулов». — Госпожа, за мною, кажется, долг в библиотеке? Она перевела дух от восхищения, оторвала глаза от книги и презрительно посмотрела на меня:
— Гевисс, абер [Верно, но (нем.)] зачем это вам? Ведь вы все равно не заплатите. Пять франков.
Я заплатил, и она так растерялась, что опрокинула чернильницу на страницу хорошего журнала. Тут мне показалось, что я схожу с ума от восторга; девицы вскипели, я выбежал в переднюю и наткнулся на Зиночку.
— Я богат! Фрейлейн Зина, голубочка, золотистая, пойдемте на Штокгорн, дня на три, с Парных и Кольнером.
И мы помчались по славной, мягкой пыльце немощеных улиц к вокзалу, и добряки-туземцы с ласковым любопытством глядели на нас, когда мы затопляли вагон третьего класса гамом, хохотом и широкозвучной гармонией русского языка, лучшего из наречий мира сего!
Газета «Одесские новости», 16.10.1900
Приближался июнь. Около этого времени, по обычаю, у нас в колонии начались приготовления к «балу». Отпечатали очень много билетов на немецком языке по аристократической цене в полтора франка и раздали их нам отчасти насильно, с тем чтобы мы по одному или больше приобрели для личного употребления и чтоб остальные продали, не принимая никаких возражений, «знакомым».
По личному горькому опыту многие из нас вообще были склонны считать фикцией очень распространенное мнение, что у человека могут быть знакомые. Даже у себя на родине, в Томске или в Севастополе, они привыкли считать своих знакомых по системе «раз, два и обчелся». Парных утверждал, что это неумение знакомиться — знамение времени. Тем более не было ни у кого знакомых здесь, в почтенной столице швейцарского союза. Я узнал четырех болгар и нарочно пошел на их лекции, которые обыкновенно не посещал, потому что был курсом ниже; но болгары как старожилы узнали наши обычаи и теперь скрывались. Я ушел с лекции без результата, в очень злом настроении. Легко ли было отсидеть бесплодно битый час на чужом каноническом праве?
Студентам-туземцам нельзя было предложить билетов потому, что никто из нас не знал никого из них. Впрочем, об этом всем мы мало заботились. На первом плане была программа вечера. Ее в глубокой тайне вырабатывала одна бойкая медичка, дамочка лет двадцати восьми, которая считалась образцовой распорядительницей.
Она вывесила в читальне и столовой такое объявление:
«Предполагая возобновить для предстоящего бала обычай, уже несколько лет оставленный, постановки перед танцами спектаклей, распорядительница просит желающих участвовать в нем сейчас же по окончании обеда заявить ей об этом. Вывешено с разрешения комитета».